Если в чем-либо В.А. сходился совершенно С главой партии Народной Свободы, то лишь в крайней нелюбви к революции. Можно сказать, что этим никого не удивишь: еще острее ненавидят революцию правые. Конечно. Однако громадная разница - пропасть - в том, что идеям Февральской революции и Милюков, и Маклаков сочувствовали. Кроме того, как не раз правильно указывалось, речь Милюкова о «глупости и измене» объективно была революционной. Не решаюсь утверждать, что в таком же смысле была революционной и речь Маклакова на заседании Государственной Думы 3 ноября 1916 года, помещенная в настоящем сборнике.

Эта речь очень сильна. Тем не менее трудно с совершенной точностью сказать, к чему именно «объективно» призывал в ту пору В.А. Маклаков. Сто раз цитировалась его «статья о шофере». В кои веки В.А. построил статью на образе и вышло нехорошо, хотя и не по тому, что образ был сам по себе плох. Он просто был неясен, и выводы из него можно было делать разные. При дословном понимании статьи надо было бы предположить, что В.А. выдал в ней бронзовый вексель. Такие векселя в политике выдаются почти всеми чуть не каждый день; однако, именно Маклакову это никогда свойственно не было. «И вдруг вы видите, что ваш шофер править не может. К счастью, в автомобиле есть люди, которые умеют править». На моей памяти, это постоянно говорила молодая Россия России старой. Если все познается по сравнению, то, конечно, сравнение и в смысле «человеческого материала» было в последние два-три года императорского строя никак не в его пользу: что же сравнивать с разными Протопоповыми Львова, Милюкова, Керенского, Церетели? В перспективе четверти века консервативный историк мог бы, например, сказать: что же сравнивать члена Временного правительства Скобелева с графом Витте? - Следовало бы сопоставлять не людей, а только идеи. Умение править - понятие весьма относительное и очень зависящее от исторических условий. В обыкновенное тихое время править не так уж трудно; тот же Скобелев, человек не лишенный способностей, мог бы быть министром не хуже другого. Но тогда править надо было именно «над пропастью», - так ли много у нас было Черчиллей? Вдобавок, за Черчиллем стояла тысячелетняя государственная машина Англии, в общем хорошая, чинившаяся часто, своевременно, без спешки. Весьма возможно, что своим словам «умеют праветь» В.А. и в это время придавал иной смысл, Однако это значения не имело: истолкована она была читателями (вероятно, за исключением людей очень осведомленных) именно, как вексель, - общественное мнение его «бронзовым» не считало. Цензурные условия не требовали чисто аллегорической формы статьи, зачем же В.А. выбрал чисто аллегорическую? «Что будете вы испытывать при мысли, что ваша мать обвинит вас в бездействии?» - Едва ли можно сказать, что эти слова заключали в себе ясный выход. И если признать, что «объективно» статья о шофере была столь же революционной, как знамени гая речь Милюкова, то остается только лишний раз удивиться парадоксам русской истории.

Иногда и до революция В.А. терял терпение. Об одном таком моменте говорит в своих воспоминаниях Ллойд-Джордж: «Выдающийся русский юрист Милюков и большой оратор Государственной Думы Маклаков страстно протестовали против данного им (Думергом) совета» (все того же: терпение). «Субъективно», Василий Алексеевич, вероятно, и в ту пору находил, что все лучше, чем революция. Таково было его убеждение в течение всей его жизни. «Вина его ужасна, берендеи!»: ему все революционные снегурочки, тающие или не тающие, были всю жизнь чрезвычайно противны. Быть может, и автора этих строк не упрекнут в чрезмерной любви к ним. Тем не менее я считаю именно э т у позицию В. А-ча крайней, догматической и своеобразно максималистской.

Насколько я могу судить, он совершенно не верил в успех Февральской революции. Это делает большую честь его проницательности. Мне в другом месте приходилось писать о замечательных словах, сказанных П.Н. Милюковым на историческом заседании, кончившемся отречением великого князя Михаила Александровича. Почти все другие деятели Февраля верили в успех. Но остается очень спорным вопрос, давало ли неверие право отойти в сторону. Временному правительству ум и дарования В. А-ча чрезвычайно пригодились бы. Он недавно говорил, что ему тогда портфеля и не предлагали. Формально это так. Но ведь всем известно, как дело происходит в мире. Мосье Дюбуа хочет войти в правительство, составляемое мосье Дюраном. Надо шепнуть кому следует, что, уступая чувству долга, по государственным и патриотическим соображениям, мосье Дюбуа готов принести себя в жертву и принять бремя власти на таком-то ответственном посту. Именно так составлялись и самые идеалистические кабинеты истории, например жирондистский кабинет 1792 года. В квартирке Верньо на Place Vendome, в салоне г-жи Ролан на rue Guenegaud три дня и три ночи шли самопожертвования. Бриссо сообщил, что его шурин Клавьер согласился бы стать министром финансов; Жансонне объявил, что генерал Дюмурье готов принять министерство иностранных дел; госпожа Ролан сказала, что ее муж не имеет права отказываться от министерства внутренних дел ввиду трагического положения родины. У нас в феврале этой невинной человеческой трагикомедии почти не было. Все произошло слишком быстро, положение было очень неопределенное (возможность виселицы никак не исключалась), и вдобавок люди, ставшие министрами, действительно, стояли в моральном отношении высоко. Несколько позднее за должности, как и за места в кандидатских списках на выборах в Учредительное Собрание, началась глухая, напряженная но форме тоже самоотверженная борьба. Отрицать это было бы столь же странно, как осуждать: так было всегда и везде. Разумеется, Маклаков, с его именем, популярностью, умом и талантами, мог бы стать министром. Вдобавок, он был тогда с Г.Е. Львовым в лучших отношениях, чем в следующие годы. Думаю, что он все-таки обязан был войти в правительство. Если он лого не сделал, то, вероятно, только вследствие отвращения, которое ему внушала революция, всякая революция.

Здесь, конечно, не место говорить о февральской революции вообще. «Дело победителей было угодно богам, но дело побежденных - Катону». Мы здесь и «побежденные», мы и «Катоны». По замыслу, эта революция должна была стать торжеством «спинозизма», в условном смысле этого понятия. Так ее понимали, например, такие люди, как покойные Н.B. Чайковский или И.И. Фондаминский. Победа над Германией ожидалась скоро, должен был последовать мир без аннексий и контрибуций, и «разум» надолго, навсегда восторжествовал бы над «саблей» и во внешней, и во внутренней политике. Основным идеям Февраля не мог не сочувствовать и В.А. Маклаков. К власти пришли очень честные люди. За исключением Парижской Коммуны, во всех западных революциях делались и дела денежные, иногда на верхах, иногда очень темные. В нашей Февральской революции их не было и следа. Это относится ко всем партиям. Корнилов и Деникин были такие же бескорыстнейшие люди, как кн. Львов, Милюков или Керенский. Как «человеческий материал», русские политические деятели 1917 года были едва ли ниже деятелей французской революции (выделим в особый разряд Мирабо). Из «гигантов Конвента» (в очень общем, собирательном смысле слова) большинство тех, что на эшафот не попали, закончили дни князьями, герцогами, миллионерами. Наполеон, довольно благодушно презиравший людей, с особенным удовольствием жаловал титулы бывшим террористам и при этом через тайную полицию наводил справки, - сколько денег они нажили: у Фуше есть пятнадцать миллионов, ну, вот, значит новый герцог Отрантский позаботился о себе, даром времени не терял и оправдал свои революционные идеалы. У нас не было ничего похожего. Русская революция, правда, сложилась так, что людям 1917 года никто титулов не предлагал и предлагать не мог, но пристроиться при новом строе, сделать хорошую карьеру мог собственно каждый. К большевикам пошла мелкая сошка. Из главных же не перебежал никто). От своих идей кое-кто кое в чем много позднее отступил, но основным мыслям почти все остались верны. Так называемый «суд истории» должен будет это зачесть.

Идеи были хорошие, люди в большинстве были хорошие. Больше ничего хорошею не было, но и этого очень много. Спасти свободный режим в России тогда могла либо быстрая победа союзников на западном фронте, либо сепаратный мир с Германией. Между тем сепаратный мир был психологически невозможен для всех, кроме большевиков. Конечно, он был так же невозможен и для Маклакова. В близкую победу союзников он, очевидно, не очень верил. Революция, по его мнению, должна былa привести к катастрофе. Ему приписывают шутку: В.А. будто бы хотел, чтобы ею назначили «сенатом»: не сенатором (это было бы чрезвычайно легко), а именно «сенатом»: он мог бы следить за соблюдением законов. Василий Алексеевич, действительно, всю жизнь подчеркивал, да и теперь подчеркивает, свою любовь к «законам». Очень ли это вяжется с теми мыслями, которые он высказывал о суде и об адвокатах, - не знаю. Тут возможен не новый спор юристов с не-юристами - «А что же делать, если законы плохие?' «Тогда их надо изменить». - «А что же делать, если их без революция изменить нельзя?» Весьма сомневаюсь, чтобы В.А. считал возможной революцию, следующую указаниям юрисконсульта. Весьма сомневаюсь и в том, чтобы любовь к законности была главной причиной отвращения, которое ему внушают революции.