Писателя может и должен занимать вопрос о корнях антиреволюционности столь замечательного человека. Какие же были главные «корни»: чисто политические? психологические? эстетические? Здесь я перехожу к догадкам: никогда об этом говорить с В.А - чем не случалось. Думаю, что «корней» надо искать в той же основной черте его сложного характера: в его крайней нелюбви к театральности, к преувеличениям, к громким словам, к самообману, как и к глупейшей форме обмана, да еще в том, что можно было бы назвать бытовой охлофобией. Вероятно, В.А. и французскую революцию «любит» не больше, чем русскую. Он кстати знает ее не по Блоссу, и даже не по однотомной истории Олара. Мне приходилось слышать, как В.А. целыми страницами наизусть цитирует речи ее главных деятелей - и цитирует правильно. Быть может, он находит, что во всех революциях слово «идеализм» склоняется во всех надеждах слишком часто.

У нас это было особенно заметно не на верхах, а чуть пониже. Заседания, собрания, «концерты-митинги» бывали иногда невыносимы: помесь Гамлета с Репетиловым чувствовалась в выступавших слишком сильно. Подлинный идеализм обычно кончается тогда, когда кончается жертвенность. Конечно, доля жертвенности в политике почти всегда остается, - люди жертвуют хотя бы покоем и здоровьем. Но обычно минусы перевешиваются плюсами (и не в дурном смысле слова), да и то, и другое покрывается спортивным инстинктом, играющим огромную, еще не оцененную роль в политике вообще, а в революционной политике в особенности. Вдобавок, слово идеализм не очень много и значит. Не так давно известный Нимеллер, к общему изумлению всей англо-саксонской печати, назвал подлинным идеалистом («through and through»{14} - по-немецки верно «durch und durch{15}») какого-то палача в концентрационном лагере Гитлера. Формальных возражений быть не может идеалы могут быть разные. Гитлер тоже был «идеалист». Идеалистом был даже Бальдур фон Ширах, - если верить дневнику Евы Браун, он говорил, что его идеалом было бы открыть дом терпимости в Будапеште. Но оставим в стороне злодеев, психопатов и кретинов. В политике и очень порядочные люди должны были бы возможно меньше говорить о своем идеализме и даже об идеализме своей партии. Этим грешил сам Жорес, человек исключительный по умственным и моральным качествам. Он считался, особенно после дела Дрейфуса, воплощением идеалистической политики. Позднее, в пору генерала Андре, Карл Каутский в резкой форме обвинил главу французских социалистов в том, будто он, защищая систему «фишек», отказался от основ своего миросозерцания. Жореса изо дня в день травили газеты, он давно к этому привык, но. как мне приходилось слышать, никогда он не чувствовал себя столь оскорбленным, как после отзыва Каутского.

Думаю (не настаиваю на этом), что В.А. Маклакову были неприятны некоторые чрезмерные формы идеализма 1917 года. Быть может, он находил, что, если это слово, к счастью, не всегда пахнет кровью, то, к несчастью, слишком часто пахнет пудрой и актерскими белилами. Повторяю, В.А. очень много слушал и читал Толстого, который все виды обмана и самообмана замечал немедленно. Тот же Спиноза говорил (здесь и он сошелся с Наполеоном), что главный двигатель всех революций - честолюбие, часто прикрывающееся в человеке «благочестием» (по современной терминологии: идеализмом). Это большого значения не имеет: ведь это «общие скобки». Однако зачем же непременно называть скрягу Скупым Рыцарем? На события 1917 года тоже можно смотреть «двояко». Разные Иван-царевичи всегда внушали Маклакову крайнее недоверие. Все могло быть и проще. Царь отстаивал самодержавие. Солдаты не хотели воевать. Крестьяне требовали земли. Помещики ее не давали. Исторический ореол? На него с самого начала особенно рассчитывать нельзя было. Жорж Сорель в своей прославленной книге доказывал, что весь ореол Французской Революции создался на основе ее военных побед, этой «новой Илиады». Доля правды в утверждении Сореля была. В 1917 году ни на какую Илиаду надеяться не приходилось. В лучшем случае можно было продержаться до наступления на западном фронте (которое, конечно, было бы преподнесено, как победа союзников).

Условное царство условного разума в самом деле продолжалось недолго. Восторжествовала большевистская «сабля», в ту пору и не очень грозная. В ближайшее время после октябрьского переворота положение было таково, что, если б на южном фронте оказалось лишних десять иностранных дивизий, то большевики были бы сломаны. Черчилль, Ллойд-Джордж и левые всех стран этого не хотели. Маклаков, как и Милюков, был за интервенцию. Некоторые из людей 1917 года ее срывали и помогли ее сорвать. Высказывалось и такое суждение: парод потому не свергает большевиков, что боится реакции; когда опасность реакции исчезнет, он тотчас их свергнет. Бесполезно в политике попрекать людей прошлыми ошибками и бронзовыми векселями; ошибки делают все, бронзовые векселя, повторяю, выдают почти все. А.И.Деникин, в качестве «царского опричника», был, конечно, находкой. Люди, так его опасавшиеся, получили Сталина с Берией. Теперь у большевиков сотни дивизий, сокрушить их могла бы только атомная бомба, которая заодно разрушила бы Россию и остатки цивилизации. Однако некоторые из прежних противников интервенции теперь стоят за войну. К счастью, очень немногие. Во всяком случае, В.А. Маклаков не только к войне не призывает: он войны не хочет.

Вопросы о войне, революции, интервенции не допускают принципиальных решений: все зависит от обстоятельств. Когда В.А. ошибался, он, думаю, ошибался потому, что принимал решение догматическое и сам «перегибал палку». Можно ненавидеть всякую революцию, но решить для себя - я так ненавижу великую бескровную, что не хочу другой великой бескровной ни против каких форм государственного насилия - это значит именно занять догматическую позицию там, где ее занимать нельзя. Карлейль саркастически называл одного английского государственного деятеля «бессменным председателем общества объединения ада с раем». В.А. Маклаков никогда целям такого общества не сочувствовал. Но он в политике не признает существования рая и ада. Относительно рая он совершенно прав; вопрос об аде более спорен.

Не могу на этом останавливаться, как не могу остановиться и на последнем произведении В.А. - на его «Еретических Мыслях». Оно интересно в очень многих отношениях. Думаю, что в нем есть некоторая недоговоренность. О самом главном автор высказывается лишь в нескольких словах. Он очень изобретательно критикует принципы демократии. Прагматического смысла, практической цели этой критики я, признаюсь, в настоящее время не вижу: ведь это еще не история. Демократия уже пятнадцать лет отчаянно защищается от врагов (может быть, от них и не защитится) - что же ей защищаться еще и от друзей? Но дело, быть может, в другом. Дело не в критике демократии по существу, а в том, как создать свободный государственный строй, при котором всякая революция, коммунистическая или фашистская, станет невозможной. Если бы В.А. Маклаков так определенно поставил вопрос, он, думаю, мог бы написать свои «Размышления о насилии», прямо противоположные сорелевским. Это привело бы его к тому же драгомировскому вопросу: сабля или разум? «истина и насилие ничего друг против друга сделать не могут». Теперь в мире идет борьба с огромной разницей в степени истины и с некоторым перевесом в пользу насилия. Ближайшее десятилетие, быть может, это вопрос разрешит по-новому.

Возможен и такой подход к очень выдающемуся, замечательному человеку: где и в какое время ему лучше было бы жить? В. А. Маклаков был бы «на месте» в царствование Александра I, в пору Сперанского, либеральных салонов и не очень либеральных конгрессов. Однако без парламента он всех своих огромных дарований не проявил бы. Как человек, по природе не следующий за течением и не имеющий за собой большой политической группы, он, вероятно, нигде не мог бы стать главой правительства. Всего больше ему подходила бы должность министра иностранных дел, но, конечно, только в долгий период мира: войны с аннексиями и контрибуциями или без аннексий и контрибуций у него ничего, кроме отвращения, не вызывают. На других правительственных должностях он, быть может, сам создал бы для себя затруднения, так как при старом строе непременно заполнил бы свое министерство либералами, а при новом - консерваторами. Добавим, что в русской адвокатуре В.А. работал в пору ее высшего расцвета. И даже его эмигрантский период был сравнительно счастливым, - поскольку он может быть счастлив у кого бы то ни было. В общем, В.А. Маклаков не очень неудачно выбрал время своего рождения.