Дзаппарони платил своим работникам, как платят профессорам и министрам. Они добросовестно отрабатывали свое жалованье. Увольнение любого инженера обозначало бы невосполнимую потерю и чуть ли не катастрофу, если уволившийся кадр продолжит свою работу в другом месте на территории страны, а еще хуже – за границей. Богатство Дзаппарони, его монополизм и власть основывались не на одной только промышленной тайне, но на уникальной технике, которую годами разрабатывали уникальные умы. И эту технику создавали рабочие – их руки, их головы.

Увольнялись от Дзаппарони редко, еще бы, при таком королевском вознаграждении. Но исключения все же бывали. Человек всегда чем-нибудь недоволен. Всем известно, старо, как мир. Поэтому и персонал у Дзаппарони был ох какой непростой. Больно уж работа особенная. Многолетнее корпение над мелкими, сложнейшими механизмами оттачивает характеры, формирует вредных эгоистичных существ, которые злятся даже на пыль в солнечном луче и придираются к любой мелочи. Ох уж эти возвышенные натуры, художники, мастера-виртуозы, способные подковать блоху, высокомерные снобы с фантастическим воображением. Технический мир Дзаппарони, уже сам по себе чудной, был населен духами с самыми редкостными странностями. Поэтому кабинет фабриканта часто напоминал приемную психиатра. Осталось, пожалуй, только заменить людей на роботов, чтобы они производили других роботов. А это было бы все равно что изобретение философского камня или квадратуры круга.

Дзаппарони пришлось смириться. Скверный нрав сотрудников относится к сущности предприятия. Фабрикант неплохо справлялся. На производстве он был очарователен и обходителен в обращении с людьми, как итальянский импресарио, и доходил в этом до пределов возможного. Технически одаренная молодежь только и мечтала, чтобы отдать всю себя производству Дзаппарони. Хозяин редко терял самообладание и был неизменно дружелюбен. Однако в определенный момент это доходило до полного безобразия.

Разумеется, Дзаппарони старался себя обезопасить, подписывая контракт с очередным новым сотрудником, пусть даже делал он это самым приятным образом. Все контракты были пожизненные, в них были прописаны и рост жалованья, и премии, и страховки, и выплаты в случае нарушения договора, и конвенциональные штрафы. Кому повезло заключить с Дзаппарони трудовой договор, тот отныне назывался мастером или автором и был кум королю. Он обзаводился собственным домом, автомобилем, катался в оплачиваемый отпуск на Тенерифе или в Норвегию.

Имелись, конечно, и некоторые тонкости. Правда, едва заметные, и касались они, если уж называть вещи своими именами, введения продуманной системы наблюдения. А на нее работало разнообразное оборудование, обозначаемое невинными названиями, которыми нынче маскируют деятельность секретных служб. Одно из этих названий, кажется, бюро расчетов. Дела, заведенные этим подразделением на каждого из сотрудников Дзаппарони, выглядели как полицейские досье, только гораздо подробнее. Сегодня приходится просвечивать человека насквозь, чтобы знать, чего от него ждать, ибо искушения велики.

Ничего в этом нет недостойного. Предусмотрительность во имя доверия есть обязанность тех, кто руководит крупными предприятиями. И тот, кто помогал Дзаппарони уберечь его тайну, существовал на сохранной стороне.

Но что, если один из специалистов решит уволиться по закону? Или просто уйдет, уплатив неустойку? Это и было слабое место системы Дзаппарони. В конце концов, удержать силой он никого не мог. В этом была для него великая опасность. Он был заинтересован в том, чтобы продемонстрировать своим сотрудникам всю невыгодность такого увольнения. Существует множество способов приструнить кого надо, особенно, если деньги не имеют значения.

Во-первых, можно навязать человеку судебный процесс. Некоторым и этого хватало. Но в законе можно найти лазейку, закон давно уже вяло ковыляет за техническим прогрессом. Вот, скажем, что такое авторство? Это, скорее, блеск верхушки коллектива, нежели личная заслуга, авторство нельзя просто так заменить или присвоить. Похожее дело обстояло и с мастерством, которое в течение тридцати-сорока лет развивалось на предприятии и шлифовалось за его счет. Это не могло быть индивидуальной собственностью. Но индивидуум-то – вот он, один-единственный, неделимый или все-таки делимый? Такие вопросы не решаются грубым полицейским вмешательством. Для этого существуют доверенные должностные лица, пользующиеся известной независимостью. Суть их деятельности нигде не прописана, никем не озвучена, о ней можно лишь догадываться. Интуитивно.

Вот что приблизительно уловил я в намеках Твиннингса. Комбинации. Предположения. Может быть, он знал больше, чем говорил, а может, и меньше. В таких случаях лучше сказать меньше, чем выболтать лишнее. Я и так уже понял достаточно: нужен человек для стирки грязного белья.

Эта работа не для меня. Не стану говорить о морали, смешно, ей-богу, я же прошел астурийскую гражданскую войну. В таких делах невозможно остаться чистеньким, снизу ли ты, сверху, справа ли, слева. Будешь держаться середины – все равно заденет, вернее всего, прямо туда и попадет. Встречал я там таких типов, что своим каталогом грехов пугали даже самых закаленных слушателей. А между тем они и не думали исповедоваться, просто сидели вместе за столом, шутили от души, балагурили, даже восхваляли, как сказано в Библии, свои мерзости. Люди с нежными нервами в этой компании не задерживались. Зато у этого сообщества был свой кодекс чести. Такой работы, какую мне предложил Твиннингс, ни один из них не взял бы, они бы подыскали себе ремесло поприличней, как бы черна ни была их репутация. Иначе их исключили бы из цехового товарищества, отлучили бы от общего стола, из лагеря единомышленников. Их стали бы избегать, при них держали бы язык за зубами, им перестали бы доверять, они не могли бы больше рассчитывать на поддержку товарищей, окажись они в беде.

Следовало бы и мне тогда просто встать и уйти, как только я услышал о Дзаппарони и его сутягах, если бы дома меня не ждала Тереза. Это был мой последний шанс, и она возлагала на эту встречу с Твиннингсом большие надежды.

Я мало имею отношения ко всему, что связано с зарабатыванием денег. Не покровительствует мне бог Меркурий. С годами это становится все яснее. Сначала мы жили на мое выходное пособие, потом стали продавать вещи, пока не продали почти все. В каждом доме есть уголок, где прежде стояли изображения пенатов и лар[1], а теперь там хранят то, что не подлежит продаже. У нас это были мои скаковые призы и другие гравированные штуки, некоторые перешли еще от моего отца. Недавно я отнес их серебряных дел мастеру. Тереза боялась, что мне будет больно расставаться с этими вещами. Напрасно боялась, я был даже рад от них избавиться. У нас ведь все равно не было сына, и хорошо, ну и дело с концом.

Тереза считала, что обременяет меня. Была у нее такая идея фикс. А мне давно следовало бы начать шевелиться: все мое ничтожество происходило от моего уютного безделья. И оттого, что мне претил любой гешефт.

Вот чего я не выношу, так это роли мученика. Меня бесит, когда меня принимают за доброго человека. А Тереза грешила именно этим. Она повадилась обращаться со мной как со святым. Она видела меня в каком-то ложном свете. Ей бы следовало скандалить, бить посуду, топать ногами, но увы, это был совсем не ее стиль.

Я еще в школе не любил трудиться. Когда обстоятельства загоняли меня в угол, я притворялся больным, у меня поднималась температура. Это я умел. Валялся в постели, а мать бегала вокруг меня с питьем и компрессами. И мне этот обман ничего не стоил, я только веселился. К сожалению, этот уход, как за больным, меня крайне избаловал. Я становился невыносим, и чем лучше у меня это получалось, тем больше обо мне пеклись.

Так же было и с Терезой. Мне нестерпимо было представлять, какое у нее будет лицо, если я снова приду домой без работы. А она сразу это поймет по моему виду, как только откроет мне дверь.

Наверное, я слишком сгущал краски. Я все еще находился под влиянием устаревших предрассудков, которые мне только вредили. Они пылились в моем сознании, как мои серебряные призы в моем доме, лишь подчеркивая его убожество.

С тех пор как все основывалось на контракте, который не имел отношения ни к чести, ни к совести, ни вообще к человеку, не могло больше быть речи ни о верности, ни о вере. Этому миру не хватало доброты и воспитания. Их перечеркнула катастрофа. Жизнь протекала в постоянном непокое и взаимном недоверии, и что, разве я в этом виноват? Я хотел быть как все, не хуже и не лучше.