И вот, наконец, впереди показывается земля. Она падает мне на голову резко, будто прыгнув из-за угла. Туман облаков расступается и твердь рушиться на меня тысячетонной стеной…

Следует страшный рывок — это раскрывается парашют.

Я не сдерживаюсь и кричу от нечеловеческой боли. Мне кажется, позвоночник мой порван, плечи вывернуты на изнанку, а сломанная рука, падает вниз отдельно от остального меня.

Удар!!!

Когда сознание возвращается, я слышу, как жужжит вертолет.

Семен Палыч склоняется надо мной.

— Жив, жив! — Причитает он. — Молодчина, Ромик, какой же ты молодчина!

Сильные руки медиков, срывают с меня тесный шлем и плотная, остывшая рвота, медленно сползает по моей шее и моим бледным щекам. Из опыта я понимаю, что прошел уже как минимум час. Я лежу на земле, все еще привязанный к парашюту, не чувствуя обваренных ног. От обугленных стоп цвета сажи, простирается борозда, — это след от моей посадки… А вокруг простирается степь. Ковыль шевелится как вода, волна за волной, бурунами и валами.

— Что Аврора? — хрипит мое горло.

Генерал мрачно качает мне головой.

— Мертв, — отвечает он твердо. — Мои голованы ошиблись. Сила воздушной пробки оказалась выше расчетной. А может, давление на такой высоте было сегодня другим. Мы думаем, что при выходе из аппарата, он ударился головой о проем. Компенсаторы выдержали, конечно, ведь удар был не сильным. Но в стекле шлема мы нашли микротрещину, толщиной с человеческий волос. Аврора умер мгновенно, как только разряженный воздух коснулся его лица.

Я киваю. Я все понимаю. Обычный рабочий день.

* * *

Спустя тридцать лет, рано утром, когда тьма еще правит, но уже готовится отступать, я выхожу на крыльцо своей старой хрущевки в Вологде и смотрю в черные, бездонные небеса. Сейчас там пусто и тихо, как в глинобитном колодце посреди выжженой джезказганской пустыни. Звезд нет — они уже не горят. Ладонью, испещренной морщинами, я провожу по пергаментной лысине и остаткам седых волос.

Полуслепые глаза мои отрываются от небес и опускаются вниз, к земле. Они смотрят вокруг — на окружающий меня глупый, суетливый, копошащийся в грязи мир.

Мимо проскальзывает дочь. Красавица, если подумать. Она презрительно смотрит на меня — старого инвалида с ничтожной пенсией, и садиться в угловатую иномарку, которая увозит ее в Москву.

Там в Москве, полгода назад какой-то подонок объявил о развале Союза. И в благодатной Молдавии, где похоронен мой бесстрашный Аврора, сейчас другая страна. В каком-то смысле, повезло только нашему генералу — он скончался с инфарктом точно в восемьдесят шестом…

Зачем мы делали это, размышляю я иногда? Ваяли державу, верили, не жалели здоровья, молодости, семейного счастья и даже жизни самой? Ради этого — нищих пенсий, убогих квартирок и подержанных иномарок, увозящих от нас дочерей?

О нет, говорю я себе, мы делали это ради совершенно иного. Великого, злого, страстного! Не имеющего меры или цены.

На груди моей, на лацкане старого пиджака, покачивается маленькая звезда. Золотая звезда, врученная мне моим священным Советским Союзом. Ничтожный кусок металла… Благодарность огромной нации одному из своих бесчисленных, забытых ныне героев!

Я вновь поднимаю голову и гляжу в небо сильным, открытым взглядом. Врешь, говорю я во тьму, одна звезда все же есть! И снова смеюсь — как всегда, перед стартом на космодроме. Мне уже семьдесят пять и очень скоро моя звезда поднимется в небеса в свой самый последний раз. Поднимется, чтобы не упасть никогда.

И пусть мои руки дрожат, а глаза слезятся, я верю — моя Родина выстоит. И вслед за мной и Авророй, в это бездонное небо придут другие — бесстрашные, крепкие, молодые. Они будут «ваять» и строить. Но не из корысти и не ради убогой сытости. А только — в надежде славы. И, конечно, в надежде добра!

На горизонте медленно разгорается новый почти кумачовый расцвет. Он очень ярок и красен — как цвет старого, настоящего флага.

Я гляжу на эту алую зарю и улыбаюсь.

Аврора, жди меня, шепчу я одними губами.

Я иду к тебе. Я иду.