Всякий раз, пересекая деревню, Мартен использовал пешую прогулку как предлог нырнуть в прошлое. Он любил эту неброскую группку домишек, притулившихся на вершине холма, окруженного безбрежным морем возделанной пашни. Во времена его молодости кое-где на равнине еще можно было увидеть, как пашут на лошадях. Белые, вороные, сизые пятна конских крупов там и сям оживляли сельский пейзаж. Люди и животные силились вознаградить землю за ее плоды, и она неизменно платила им сторицей. Теперь последних тамошних першеронов вытеснили из конюшен комбайны. То были чудовищные махины, их водители жали на рычаги с холодной уверенностью бывалых судовых капитанов. Они работали даже по ночам при свете фар. Границы земельных наделов переметили для облегчения машинной обработки. Многие крестьяне, обескураженные нововведениями, распродавали свои лоскутья пашни и уезжали с насиженных мест кто куда. Менар-лё-О, некогда кичившийся четырьмястами тридцатью жителями, теперь насчитывал всего лишь сто двенадцать. Закрылось зернохранилище, за ним школа, а там и кондитерская. Единственным местом схода осталось бистро с табачной лавочкой, которое держали супруги Каниво. По утрам маленький школьный автобус подбирал с десяток малышей, чтобы отвезти их в Витроль. И так же каждое утро булочник и мясник неуклонно объезжали селение, что давало домашним хозяйкам повод посудачить, собравшись вокруг тяжелых грузовиков с откинутыми бортами, за которыми располагались передвижные магазинчики.

Но теперь, в этот воскресный час, Менар-лё-О как будто погрузился в летаргический сон. На улицах никого. Окна слепы, ставни закрыты. Несмотря на безжизненный вид домиков, Мартен чувствовал себя одинокой мишенью для взглядов их обитателей. Медленно вышагивая посредине мостовой, он не сомневался, что там и сям за шторами и жалюзи притаился глаз, нацеленный на него. Но чужое любопытство отнюдь его не стесняло. В этом тихом уголке, думал он, осталось так мало развлечений, что подсматривание за соседями в порядке вещей: надо же как-то время провести… Да он и сам порой точно так же шпионил за ближними, не видя в этом ничего дурного. Однако его излюбленным занятием все еще оставалась внимательнейшая инспекция всех фасадов по обе стороны улицы. Любой домик в Менар-лё-0 напоминал ему о какой-нибудь работенке дней былых. Там он поколдовал с трубой, чтобы тяга стала получше, здесь нарастил этаж, а в той крыше устроил слуховое окошко для вентиляции чердака. Он ведь, что-нибудь подправляя, побывал внутри почти каждого дома и теперь везде чувствовал себя по-свойски.

Прежде чем заглянуть в лавчонку «Кофе — табак», принадлежавшую чете Каниво, он спустился по склону холма к кладбищу. За оградой было безлюдно. Надгробные камни, населявшие этот приют сосредоточенных размышлений, пребывали в давнем знакомстве друг с другом. Среди тех, кто покоится под этими плитами, ни одного чужака — все свои, коренные, некогда привыкшие перебрасываться словцом, не сходя с родного крылечка. Могила Аделины расположена неплохо: как раз рядом с местом упокоения бывшего мэра. Черная гранитная плита, крест, надпись золочеными буквами… слова последнего напутствия ему подсказал старинный приятель Альбер Дютийоль, некогда служивший в муниципальной библиотеке Витроля: «После твоего ухода ничто не имеет значения, кроме драгоценных воспоминаний о тебе». Теперь он перечитал надпись и еще раз убедился, что сам никогда бы не смог яснее выразить, какая пустота образовалась вокруг него после похорон. Альбер Дютийоль слывет здешним интеллектуалом, поднабрался знаний, перо у него легкое… Вот и тогда, ни секунды не промешкав, набросал на листке эту самую фразу, что подытожила все.

Хотя Мартен в церковь не захаживал, он вменил себе в обязанность каждый раз читать «Отче наш» перед привядшими цветами, лежавшими на надгробье. Он дал себе слово завтра же купить в Витроле свежих и украсить ими последнее Аделинино пристанище: те, что росли в их саду, уже для этого не годились. С тех пор как она ушла из жизни и перестала обихаживать петунии, розы и маргаритки, все заполонили сорняки. Только огород сохранял пристойный вид — о нем пеклась Гортензия.

Постояв минут пять над упокоенной в земле супругой, Мартен рассудил, что этого довольно, и, мелко перекрестясь, по-военному развернулся кругом. Краткое свидание с покойницей освежило старую рану, та откликнулась глухой, но сладкой болью. Страдание укачивало, словно грустная музыка из радиоприемника. Обычное воскресенье, такое же, как все прочие. Он в ладу со своей совестью. Теперь можно зайти в сельское бистро. Потолкаться среди людей, а уж потом коротать вечер наедине с Гортензией.

Конечно, можно бы позволить себе и вояжик в столицу: Париж всего в девяноста километрах от Менар-лё-О, а его малолитражка, старая «рено», пока что неплохо слушается руля. Но всякий раз, как Мартен отваживался съездить туда, он возвращался оглушенный и взбаламученный. Шум, всеобщая торопливость, дурные запахи, бензиновый перегар — как вообще можно жить в этаком людском муравейнике? А вот его единственный сын Люсьен ко всему этому привык. Изредка по выходным наведываясь в Менар-лё-О, он без сожалений возвращался в свою столичную душегубку. Это был любезный и раскованный малый, который сначала подвизался в каком-то агентстве по делам недвижимости, а затем потерял работу и заматерел в безделье, будучи, как он выражался, «по причинам экономическим выведен за штат». Но Мартен подозревал, что парня выперли за полную неспособность к чему-либо путному. Теперь же Люсьен пытался пристроиться куда-нибудь еще, и было понятно, что он рано или поздно в том преуспеет — малый бойкий и умеет себя подать. Хотя Мартен любил сына, он совершенно не страдал от постоянной разлуки с ним. Зато увидевшись с Люсьеном, тотчас начинал испытывать какую-то необъяснимую тягость, как если бы в дом втерся незнакомец и обманом присвоил его фамилию. В пору, когда дела фирмы шли без срывов, он предполагал забрать отпрыска к себе и обучить тонкостям кирпичной кладки. Более того, он уже мечтал поменять статус предприятия, переоформив его название в «Кретуа, отец и сын». Но Люсьен отнюдь не питал склонности к работе, пачкающей руки. Покойная супруга предполагала, что парню стоит выбрать «карьеру белых воротничков» и уехать в Париж. В этом они просчитались: теперь ему приходилось протирать подметки, околачиваясь у окошек биржи труда.

Мартен тряхнул головой, отгоняя мрачные мысли, и повторил про себя, что, если принять в расчет характер Люсьена и его способности, он может оставить попечение о своем чаде. Что бы ни стряслось, этот котяра с любой высоты приземляется в аккурат на четыре лапы. Его родительница в озарении материнской любви говаривала о сынке: «С такими глазищами и улыбкой он кого угодно заткнет за пояс!»

Подъем становился круче, и Мартен остановился перед первыми домиками, чтобы немного перевести дух и не переступать порога забегаловки запыхавшись. Он снова подумал об Аделине, о Гортензии, Люсьене и с удивлением сообразил, что живет, в сущности, ради этой троицы — двоих живых и одной мертвой. И это при том, что всю жизнь считал пупом земли именно себя. Откуда такая зависимость от ближних и внимательность к их желаниям? От старости, не иначе.

Людской говор в бистро отвлек Мартена от его одиноких дум. Там сидела половина дееспособного мужского населения Менар-лё-О, и перед носом каждого полный стакан. Несмолкаемый гул голосов перекрывался только стуком бильярдных шаров. При появлении Мартена все шумно его приветствовали. Он заказал себе стакан перно и без труда включился в общую беседу. Разговоры тут велись всегда одни и те же. Потягивая винцо, он углядел среди нескольких типов, облепивших дальний торец стойки, своего бывшего работника, португальца Манюэля Бранко. Этот чернявый коренастый детина ушел от него к «Томеко» последним. Манюэль, окликнув его с корявой хрипотцой, осведомился:

— Привет, патрон, как жизнь?

Тот, приосанившись на стуле, проворчал:

— Лучше некуда! Обещают крупный строительный подряд. Не сегодня-завтра снова открою дело…

Ему не хотелось чужой жалости. Это было вопросом его профессиональной чести. Нет, он еще не вышел в тираж. Да, по сути, все в селении делали вид, будто верят, что так и есть. К нему относились неплохо. А может, так им было удобнее. Невзгоды соседей, выставленные на всеобщее обозрение, в конце концов становятся вашими собственными бедами. Чем поневоле соболезновать, гораздо лучше ни о чем не ведать.