— Я ничего не забываю. Что до помощи, я скажу вам, куда он отправился: в тюрьму Плесси, откуда пойдет, быть может, только на смерть! Теперь вы, надеюсь, довольны?

Она разрыдалась и бросилась в кресло, в котором любила отдыхать. Жуан стоял, не двигаясь, не сделав ни единого шага, зная: что бы он ни предпринял, сейчас в глазах Лауры все будет выглядеть ужасно. Он молча смотрел, как она плачет, а потом вышел на поиски Бины:

— Давай, постарайся успокоить ее! А я выйду на улицу. Мне надо подышать воздухом…

— Да что происходит?

— Опять этот чертов барон! — пожал он плечами в сердцах. — Неведомо как узнала, что его ранили в руку, а потом арестовали. Я знал о ране, но понятия не имел, что он попался.

— Но ты же не виноват… Знаешь, Жоэль, мне временами кажется, что лучше бы мы остались в Бретани. И ей было бы спокойнее: похоже, мы ей мешаем больше, чем служим…

— Можешь ехать обратно! А я никогда не оставлю ее одну в городе, где она и так уже несколько раз чуть было не погибла!

А Конвент тем временем доживал свои последние дни. Пора было уступать место новым ассамблеям, которые насаждала Конституция четвертого года. И перед роспуском 26 октября он принял последний декрет: переименовать площадь Революции, бывшую площадь Людовика XV. Отныне она должна будет называться площадью Согласия.

Два дня спустя вновь созданный Совет пятисот избрал пять директоров исполнительной власти. Это были: Ларевельер-Лепо, Ребель (оба бывшие адвокаты), Летурнер, бывший офицер инженерных войск, вездесущий Баррас и бывший священник Сийес. Пять цареубийц, среди которых «чесночный виконт» не замедлит загнать в тень всех остальных. Ведь у него в запасе было мощное оружие, которое звалось Бонапартом.

2 ноября все эти господа, кроме Сийеса, недоверчиво относившегося к почестям, водворились в Люксембургском дворце, который превратности судьбы уже превратили к тому времени в великолепную пустую скорлупу: ни мебели, ни убранства; залы в плачевном состоянии. Кое-как устроились, и вскоре к ним примкнул назначенный на место Сийеса так называемый «творец победы» Лазар Карно. Они еще не знали, как он будет им досаждать: Карно славился ужасным характером и вечно был всем недоволен.

Чуть раньше Совет пятисот обосновался в бывшем манежном зале, в самом конце парка Тюильри, а «многоуважаемый» Совет старейшин расположился в бывших помещениях Конвента в Тюильри.

И поднялся занавес Директории…

Одним из первых ее указов была амнистия ставшего весьма обременительным барона де Батца.

И правда: в своей темнице он бесился, как черт в молельне. Пользуясь тем, что его наконец исключили из страшных списков эмигрантов, он начал скандалить, крича о позоре и несправедливости (ведь арестовали его просто по доносу), и требовал, чтобы его немедленно выпустили на свободу или хотя бы передали суду, чтобы «в публичных прениях выплыло наружу то, что ему приписывали в качестве преступлений: сколько проделок, сколько кровавых ужасов скрывалось в деле под названием «Заговор Батца»[65].

Никому не хотелось начинать такой процесс, а особенно тем, у кого совесть была нечиста. В высших инстанциях сначала решили, что наилучшим выходом будет «забыть» смутьяна где-нибудь в тюрьме, но тут «их уведомили, что он уже послал к ним судебного пристава с официальным прошением о том, чтобы, в соответствии с законом, его либо предали суду, либо освободили из-под стражи».

Самым невероятным оказалось то, что этот дерзкий шаг принес Батцу свободу. Весть об этом вихрем облетела весь Париж, и его сторонники возликовали вместе с ним. Каждое утро у ворот Плесси собиралась целая толпа, ожидавшая освобождения своего героя. Само собой, в этой толпе присутствовала и Лаура.

Она была там и 5 ноября, стояла чуть в отдалении. Утро было пасмурным, но довольно теплым. В Париже пахло мокрой листвой, дровами, с Сены тянуло туманом, а Лауру переполняла надежда, и само ожидание сегодня сделалось сладким, как сон. Что-то подсказывало ей, что она вот-вот его увидит…

Вдруг люди в толпе закричали и захлопали в ладоши: железная дверь отворилась, и под каменными сводами показался силуэт Батца. Лауре почудилось, что своею силой и утонченностью он походил на клинок шпаги. Батц хохотал, сияя белыми зубами, и приветственно махал тем, кто аплодировал ему. Она было кинулась к нему… но вдруг замерла на месте: из толпы вышла одетая в черное блондинка и, обвив руками его шею, слилась с ним в поцелуе. Лауре не было видно его лица. Толпа захлопала еще громче. Уговаривая себя, что страстный поцелуй девушки — это минутный порыв, выражение восторга, Лаура решила подождать, пока она отойдет от Батца… Но тут же поняла, что предчувствие, обручем сдавившее ей горло, было не напрасным: вместо того чтобы смешаться с толпой, непрошеная гостья повисла на руке барона и вместе с ним проследовала сквозь живую изгородь толпы. А он не только не оттолкнул девушку, но, напротив, накрыл своей ладонью ее руку, продетую ему под локоть, и улыбался незнакомке…

Но незнакомке ли? Ничего подобного. Лицо этой девушки напомнило те, другие лица, навеки отпечатавшиеся в памяти Лауры: лица женщин, окружавших Мари Гранмезон, Мари, которую видела она в последний раз в страшной повозке, отвозившей приговоренных к месту казни. Она вспомнила даже имя: Мишель Тилорье. Она называла себя невестой Жана и даже заявила, что ждет от него ребенка. Эта новость повергла в отчаяние Мари и в конце концов подтолкнула ее к совершению необдуманных поступков…

Еще недоверчиво, но уже с болью в сердце провожала Лаура взглядом эту пару до экипажа, ожидавшего их на другой стороне улицы. Она видела, как Жан помог своей спутнице устроиться и сам запрыгнул следом. Кучер отпустил тормоза, понукая лошадь, и экипаж неспешно покатил по склону улицы Сен-Жак. Толпа потихоньку стала расходиться, не обращая никакого внимания на молодую женщину, будто бы превратившуюся в каменную статую. Лишь молодой офицер поинтересовался:

— Вам нехорошо, гражданка?

Она вздрогнула, будто просыпаясь, и, обратив к нему лицо, попыталась улыбнуться:

— Спасибо, все в порядке…

— В порядке? Вы уверены?

— Конечно, уверяю вас…

— Может быть, проводить вас?

Понимая, что он жаждет завязать беседу, она согласилась:

— Пожалуйста, до стоянки фиакров…

Офицер предложил ей руку. Это был невысокий молодой человек, худощавый и хорошо сложенный, с каштановыми волосами рыжеватого оттенка, с ясными голубыми глазами. Его глубокий голос снова напомнил ей Батца. На нем был мундир инженерных войск, правда слегка потрепанный, но с нашивками капитана. На вид ему было лет тридцать пять. Пока они спускались по улице Сен-Жак, Лаура заметила, что он прихрамывает.

— Вы были ранены?

— Да. В Кибероне. Еще не совсем вылечился, но уже пошел на поправку, — по-детски улыбнулся он, так что осветилось его худое и немного грустное лицо.

По дороге они говорили о поэзии, музыке, и эти темы, казалось, крайне увлекали офицера. Лаура нашла его очаровательным и очень приятным в общении. Но вот наконец появился фиакр, и он окликнул его, а потом обернулся к Лауре, спросив, не скрывая надежды:

— Куда вас отвезти?

— Давайте сначала довезем вас, — ответила она, подумав, как тяжело ему, должно быть, ходить с этой палкой…

— О, не стоит беспокоиться! Я иду к министру внутренних дел, в особняк Бриен. Нам не по дороге? Но простите, что до сих пор не представился: меня зовут Клод Франсуа Руже де Лиль[66], и пока я в отпуске по ранению.

Это было забавно, и Лаура, несмотря на свое огорчение, рассмеялась:

— Не вы ли автор «Боевой песни рейнской армии»[67], которую присвоили марсельцы?

— К вашим услугам. Только, как видите, — развел он руками с комической гримасой, — богатства мне это не принесло. А вы уже ее слышали?

— Да. При ужасных обстоятельствах, когда брали Тюильри, но все же мелодия очень красивая. Садитесь, я подвезу вас до вашего министерства. И тоже представлюсь: меня зовут Лаура Адамс. Я американка из Бостона, а живу в доме № 40 по улице Монблан.

— Американка? Как это интересно! — воскликнул он, садясь в фиакр.

Они проболтали всю дорогу, как старые добрые друзья. Он рассказал ей о своем намерении уйти из армии: расправа над эмигрантами в Орэ произведя не него ужасное впечатление. По счастью, он был знаком с новым министром внутренних дел Бенезешем и рассчитывал на него, чтобы найти себе достойное занятие. Достоинств у де Лилля было множество: он был музыкально образован, слагал стихи, к тому же говорил на нескольких языках. Время в пути пролетело незаметно, и офицер с огромным сожалением сошел с фиакра перед зданием министерства: